Сайт СФУ
Сибирский форум. Интеллектуальный диалог
декабрь / 2015 г.

Поэт — это судьба

ДОСЬЕ. Дарья ВЕРЯСОВА. Родилась на Крайнем Севере. В раннем возрасте начала писать стихи, а после переезда семьи в Абакан также занялась прозой. Училась в Красноярском государственном университете на социально-правовом факультете и на факультете филологии и журналистики. Работала корреспондентом в «Сибирском агентстве новостей».

Первые публикации — в журнале «День и ночь» и газете Красноярского госуниверситета «Университетская жизнь», в альманахе «Новый Енисейский литератор», на литературном интернет-сайте «Точка зрения». В дальнейшем публиковала стихи и прозу в журналах «Октябрь», «Волга», «Радуга», альманахах «Пятью пять» и «Илья».

В 2012 году принимала участие в ликвидации последствий наводнения в Крымске, в результате чего написала документальную повесть «Муляка», опубликованную в журнале «Волга» в том же году. Вторая повесть «Похмелье» опубликована в журнале «День и ночь» в 2014 году.

Кроме того, занимается драматургией. В 2013 году с пьесой «Последняя любовь Деда Мороза» вошла в шорт-лист Международного конкурса драматургов «Евразия» и в лонг-лист премии «Дебют», в 2014 году с пьесой «Тушь, варенье, птеродактиль» вошла в шорт-лист VII Международного конкурса современной драматургии «Свободный театр» и шорт-лист драматургического «Конкурса конкурсов» в рамках премии «Золотая маска». Спектакли по этим пьесам поставлены во многих городах России, в том числе в Красноярске.

В 2014 году окончила Литературный институт им. А.М. Горького (семинар Олеси Николаевой).

По результатам премии «Новый звук» издательства «Русский Гулливер» в 2015 году была издана книга стихов «Крапива».

Сейчас работает заведующей литературно-драматической частью РРДТ им. М.Ю. Лермонтова в Абакане.

Всё началось с университета. Мне было семнадцать лет, и настала пора поступать в вуз. Я приехала на гору, в главный корпус КГУ, и угодила в обеденный перерыв. Повернулась и пошла гулять. За корпусом росли сосны: высокие, рыжие, а между ними бродил такой сочный запах хвойного лета и весёлой свободной жизни, что больше никуда подавать документы я не стала. Потому что нигде в другом месте учиться бы не смогла.

Но вышло так, что учиться всё же пришлось в другом месте: в корпусе на Маерчака, и я находила уйму предлогов, чтобы чаще бывать на горе. Занялась театральной самодеятельностью, ходила на встречи бард-клуба. А одним прекрасным днём я отправилась на поиски редакции университетской газеты, пребывая в святой уверенности, что стихи, которые я к тому времени активно писала, необходимы миру.

Дверь редакции была настолько тяжёлой и железной, что за ней мог находиться бункер. Открывалась она с рычанием и вибрацией, чем окончательно повергла меня в панику. Но внутри обнаружилась светлая продолговатая комната с решёткой на окнах и двумя компьютерами, за одним из которых сидела кареглазая женщина, похожая на девочку.

— Здравствуйте, — проблеяла я, — а можно у вас стихи напечатать?

Анжела ЛАНДИНА, а это был выпускающий редактор университетской газеты, отнеслась ко мне по-доброму и смеяться не стала. Расспросила и, узнав, что я учусь на Маерчака на социально-правовом, попросила написать небольшую заметку о тамошней жизни. Как показало время, в этот незатейливый момент решилась моя судьба.

Стихи тоже опубликовали, и сейчас я надеюсь, что ни одного экземпляра того номера в природе не сохранилось, потому что вирши мои страдали тем качеством, за какое по прошествии лет становится стыдно. Но в редакцию я зачастила: теперь можно было писать прозаические тексты, и — о, чудо! — их публиковали в настоящей бумажной газете! Я стала журналистом. Не передать, как гордо задирался мой нос!

Гагарин

маме

Я вижу предельно ясно,

я будто всю жизнь в угаре:

над миром летит Гагарин,

распластанный, будто ястреб,

теряя болты и гайки,

дымный чертя след.

А мама зовётся Галкой,

ей одиннадцать лет.

Серым туманом испачканы

апрельские небеса.

У мамы тонкие пальчики

и чёлочка на глаза.

Мама растит косы

и сочинения пишет,

а мир, по-детски притихший,

уставился в чёрный космос.

И маме под утро снится,

что воздух пропитан гарью,

а в небе летит Гагарин,

как перелётная птица.

Чуть позже, когда я окончательно прижилась в продолговатой комнате за рычащей дверью, Анжела отправила меня в редакцию журнала «День и ночь». Там надо мной взяли шефство и как подающую надежды поэтессу послали на форум молодых писателей в Липках. Ехала туда триумфатором, ожидая похвал, наград, цветов и прочих лакомств. Но стихи мои разодрали в клочья и на веки вечные запретили их писать. С поникшей головой возвращалась я в Красноярск.

В тот же год я бросила социально-правовой факультет и поступила на журфак. Потом бросила журфак и уехала в Москву, поступать в Литературный институт. Да, несмотря на хоровое мнение о моей бездарности, я продолжала писать стихи, большую часть из которых со временем пришлось уничтожить, но что-то уже начинало прорезаться наружу, какие-то точные и необходимые слова. День, когда написался «Гагарин» — самое важное моё стихотворение, был мрачным весенним днём. В таявших лужах плавал мусор, сосенные иголки лежали на сугробах, как грязь, а я складывала простые слова в не менее простые строчки, которые оживали. В тот день случилось волшебство — это я теперь отчётливо понимаю. После такого прорыва было бы совестно писать плохие стихи, но я пыталась.

Вообще до отъезда из Красноярска в жизни уже случилось несколько крупных литературных событий: поэтические слэмы, финал краевого конкурса «Король поэтов», выступления в библиотеках — многие местные писатели и поэты так и застывают на этом уровне. Мне же хотелось движения и веселья. Вариант остаться и жить мирными спокойными буднями — не рассматривался.

Литинститут расположен в доме, где родился ГЕРЦЕН (дом принадлежал его дяде), и невозможно перечислить всех, кто побывал в его стенах. ЕСЕНИН, БЛОК и МАЯКОВСКИЙ читали там свои стихи, а последний даже написал нецензурную эпиграмму. Этот дом «дяди Герцена» БУЛГАКОВ описал в «Мастере и Маргарите», назвав его «домом тётки ГРИБОЕДОВА». Во флигеле жили Андрей ПЛАТОНОВ, Осип МАНДЕЛЬШТАМ, Даниил АНДРЕЕВ. Здесь учились ЕВТУШЕНКО и АХМАДУЛИНА. Так или иначе, дом подпёр своей жёлтой стеной каждую советскую литературную судьбу, а в XIX веке здесь собирался литературный салон, включая ГОГОЛЯ, БЕЛИНСКОГО и ЧААДАЕВА.

Первого сентября я стояла в толпе студентов возле крыльца и ждала развития событий. Был вторник, специальный семинарский день, когда студенты приходят в институт обсуждать собственное творчество и творчество других семинаристов — зачастую студентов других курсов, а то и вовсе других вузов.

Семинары бывают поэтические и прозаические, критики, драматургии, детской литературы. Руководят ими известные писатели и поэты, к примеру, за год до нас курс набирал Евгений РЕЙН, навеки запечатлённый в памяти соотечественников своей ролью в становлении поэта БРОДСКОГО. По-моему, повсеместное отношение к Рейну «через Бродского» ныне причиняет ему невыносимые страдания. Ну а я попала в семинар не менее известной Олеси Николаевой.

Я подошла к ней в конце приветственной речи ректора и спросила, что нам делать сейчас, в 11 утра, если семинар начнётся в 13.00?

— Погуляйте, — ответила она, — попейте кофе.

И я послушно отправилась гулять и пить кофе. Как выяснилось позже, именно в это время проходило торжественное вручение студенческих билетов, и неявку мне зачли за прогул. Я ещё не осознавала, что теперь за каждым моим шагом следят старосты, что отныне наше вольное стадо считают по головам, а количество пропущенных часов в конце месяца вывешивают на доске объявлений. Так в первый же день новой московской жизни мне пришлось писать объяснительную записку.

— С занесением в личное дело! — пригрозили в деканате и, разумеется, никуда не занесли.

В тот день я встретила Лотту. Нет, наверняка я встретила её раньше, в общежитии Литературного института во время поступления, но первым воспоминанием стал забавный и трогательный эпизод: как длинноногая и очень худая девушка с нежным оленьим взором подошла к бутерброду, зажатому в моей руке, и молча откусила от него кусок. Прожевала, подняла глаза и поздоровалась со мной.

— Здравствуйте, Дарья! — сказала она.

— Здравствуйте, — в тон ей ответила я, растерянно глядя на бутерброд.

Так и повелось. За пять лет тесного общения мы не сумели перейти на «ты» — это оказалось ни к чему, и дружба наша сохранилась в том первозданном уважении, достичь которого иным людям бывает трудно и многие годы спустя. А всё просто: невозможно всерьёз ругаться с человеком, обращаясь к нему на «вы».

Во многом благодаря Лотте я стала прозаиком: она схватила меня за руку и потащила прочь из депрессии — в затопленный Крымск, о котором я после написала повесть «Муляка». Тогда-то мне и пригодилось журналистское прошлое, которое намертво срослось с литературным настоящим.

Вторым человеком, которого подарил мне институт, стала соседушка Наташка. Съехались мы на втором курсе, устав от недопонимания с предыдущими своими соседками и здраво рассудив, что сибиряки (Наташка родом из Братска) всегда поймут друг друга. Так и вышло. Соседушка была прекрасна и терпелива, она мыла полы и готовила обеды, безвозмездно даруя мне время для творчества, я обращалась к ней не иначе, как «душа моя» и поклялась прославлять её в
веках.

Два наших окна угловой комнаты общежития выходили на оживлённый перекрёсток, и покоя не было ни днём, ни ночью. С воем проносились байкеры, лязгали грузовые фуры, гудели застрявшие в пробке машины, перекрикивали друг друга таксисты, устроившие стоянку под нашими окнами, среди ночи врубали «Чёрные глаза» в радиолах машин. Жаловаться было некому, поэтому шум мы терпели, а на таксистов орали и швыряли в них картошкой.

Комнаты в общагах никогда не похожи на домашние комнаты, а уж если в них живут творческие личности!.. И потому наша 434-я была легендой — все проверки заведующий общежитием водил именно сюда. У нас было чисто, стильно и уютно. На подоконниках и полках стояли цветы, а стены украшали Наташкины картины. В углу, покрытый чистым полотенчиком, тарахтел холодильник «Мир», который мы открывали при помощи отвёртки и звали ласково «Мирусей». Его отдали даром, и мы с однокурсником за неимением иного транспорта тащили «Мирусю» на тележке несколько километров, а когда дорога пошла под уклон, тележка рванулась из рук и ускакала вниз, протаранив припаркованную иномарку. Всё случилось в безлюдном дворе рядом с мусорными баками, и ни до тех пор, ни после мне не доводилось так быстро удирать с холодильником наперевес. История эта развития не получила: нас не нашли, а может, и не искали.

Да, простившись с нашей комнатой, с её гостеприимным видом, где всегда пахло особенно, не как в других комнатах, я потеряла настоящий дом. Этого момента мы с Наташкой ждали с ужасом и регулярно говорили друг другу:

— Представляешь, осталось два года, всего два года!..

— Представляешь, остался год!

Потом остался месяц, неделя, а потом ничего не осталось.

Утром соседушка металась от шкафа к стеллажу в поисках одежды по погоде, подходила к окну, чтобы оценить, во что одеты люди, и тянула разочарованным голосом:

— Ужас! Почему они так плохо одеваются?

В девять утра мы выбегали на улицу и мчались к метро, проклиная тротуарную грязь и соль, что хрустела под ногами и оставляла разводы на обуви. Мы опаздывали в институт к десяти и, миновав проходную, крались осторожно, пытаясь избежать столкновения с Макошью, которая периодически дежурила в дверях и отбирала у нас студенческие. Чтобы забрать их обратно, приходилось писать объяснительные. А жить без студенческого не удавалось: для оплаты проездного в метро, для бесплатных походов в театры и музеи, для входа на территорию института, в конце концов, студенческий был нужен. Понурив головы, мы плелись в деканат. Заведующую учебной частью Светлану Викторовну прозвали Макошью давным-давно, и многие студенты курса до третьего всерьёз считают, что это фамилия, и отражают своё заблуждение в официальных документах — в тех же объяснительных записках. Что с ними происходит после, я не знаю, но ни одного выжившего растяпы я не встречала.

На первом курсе мне казалось диким поведение деканата: в студента, вне зависимости от степени его вины, летели комья обвинений и угроз. Пугали стипендией и отчислением, грозили не выдать диплом, выгнать из общежития или не допустить до экзаменов. Грозили карами небесными даже тому, кто зашёл поставить печать в зачётной книжке. Из дверей деканата мы выходили распаренные, как после бани, и с выпученными глазами. Лишь позже стало понятно, что таким образом деканат старался нас закалить. Неопытные первокурсники с телячьими взорами перерождались в философов, что размышляют над страданием безвинных душ, и в их глазах начинала сверкать мысль — «за что?». К пятому курсу мы становились мудрецами. Основные занятия были школой литературы, деканат — школой жизни.

А на занятиях было интересно. Сейчас я жалею, что так поздно — лишь к концу третьего курса — осознала, насколько мне нравится учиться. До того я любила забиться на лекции за последний стол возле окна и писать стихи. Непременно возле окна: в аудиториях стояла вечная духота, от которой голова погружалась в туман и дрёму. Иногда полы под нами ходили ходуном — кто-то шёл по коридору за стенкой. Так, высунув нос в приоткрытое окошко «на Камчатке», качаясь от чужих шагов, я провела несколько лет.

Единственное, чем я занималась с полной самоотдачей, были семинары по современной литературе. Пугающим свободомыслием на общем тоталитарном фоне нам показалась фраза преподавателя Сергея Романовича ФЕДЯКИНА:

— Что мы будем обсуждать в следующий раз? — тихий и невероятно интеллигентный, эту фразу он произносил очень бодро, бросив руку плашмя на стол, будто прихлопнув муху. — Предлагайте!

Заговорили не сразу — не хотели показаться глупцами с плохим вкусом. Трудно вспомнить, кого мы читали первым, кажется, это был поэт. Может быть, даже Юрий КУЗНЕЦОВ. «Три хороших стихотворения, три плохих и три характерных», — сказал Федякин. Помню недоумевающие глаза однокурсников и огромную очередь в библиотеку — мы понятия не имели о том, кто такой Юрий Кузнецов. Оказалось: великий поэт.

Тогда, в первый раз, приготовились почти все. И почти все выходили на сцену за кафедру, читали стихи и неумело аргументировали свой выбор. Я очень волновалась, делала попытки выйти, но кто-то меня постоянно опережал. Даже мальчики наши, к выпуску резко сократившие свою численность и активность, читали вслух стихи! За несколько минут до конца занятия и я, наконец, встала за кафедру и вдруг поняла, что стоять там совершенно неудобно — слишком прямо приходится держать спину, так, что не видно слов в лежащей (слишком низко!) книге. А если книгу взять в руки, то она трясётся, потому что страшно разговаривать с большой малоизвестной аудиторией.

Потом мы подробно, до косточек разбирали творчество Андрея БИТОВА, Геннадия ШПАЛИКОВА, Василия ШУКШИНА, Валентина РАСПУТИНА. Библиотечных книг не хватало на всех, и поэтому мне, сидевшей во время «современки» за первой партой, приходилось подолгу читать вслух — неторопливо и с выражением. Именно это вдумчивое чтение помогло мне понять, что хорошая проза не так уж далеко ушла от поэзии. В ней работают те же приёмы: и звукопись, и размер строфы. Только рифма из разряда лексического переходит в смысловой, событийный. Как раз потому любое висящее на стене ружьё должно выстрелить — это такая рифма. У именитых стариков она повсеместна. У молодой и громкой писательской братии — почти отсутствует. Примета времени.

Однажды я предложила обсудить АСАДОВА. Федякин посмотрел на меня внимательно и спросил с ноткой разочарования:

— Вы точно хотите обсуждать Асадова? Вам нравятся его стихи?

Мне не нравился Асадов, именно потому я и хотела его проанализировать, но преподавательский взгляд вместе с интонацией стали первой прививкой против пошлости в литературе. В дальнейшем их случилось достаточно, и мы вырабатывали собственный вкус и точность формулировок. Невозможно было избежать этой науки в общении с человеком, сказавшим: «Асадов плохой поэт, но надо отдать ему должное: именно через него многие читатели пришли к хорошей поэзии». Мозги начинали со скрипом ворочаться в голове, с каждым годом быстрее и быстрее.

Вообще Литературный институт демонстрировал столько разных путей в литературу, что порой становилось тревожно.

Мы с головой ныряли в загадки русского языка и затвердили универсальный ответ филолога на любой вопрос: «Так сложилось исторически». Мы читали древние поэтические тексты и современную драматургию. Слагали поэмы-буриме и делали переводы с латыни. В принципе, наша учёба напоминала классическое воспитание дворянских детей, разве что без ежедневных посещений церкви. Но и тут всё непросто.

В стенах Литературного института существует удивительное явление: отсюда выходят либо глубоко верующими людьми, либо воинствующими атеистами. Последние, впрочем, как правило, перестают писать совсем. Русская литература, пропитанная православием, плещущая библейскими сюжетами, вызывает либо восторг, либо полное отторжение.

Мне повезло учиться у Александра Николаевича УЖАНКОВА — большого специалиста в области древнерусской литературы и христианства. Он учил нас не просто читать, а всматриваться в детали, находить между ними связь — эта почти детективная игра с текстами внушала трепет перед его умом и эрудированностью в самых неожиданных исторических вопросах.

— Раскольников говорит: «Соня, сердце у меня злое». Видите, он озлобился с самого начала, и уже в этом состоянии впустил в душу свою идею. А вспомните сюжет про Каина и Авеля. Почему Бог не принял жертву от Каина? В Библии нет объяснения, но давайте рассуждать! Мы не ищем причины событий в себе, мы ищем их вокруг себя. А Бог смотрит в наши сердца и способен оценить их готовность к злому поступку. Он увидел готовое к злу сердце, и жертву Каина не принял именно затем, чтобы тот взглянул внутрь себя и задумался о своём духовном состоянии. Но вместо того Каин совершает убийство брата — вот такая же идея овладевает им.

И позже Господь даёт Каину несколько возможностей осознать проступок, но напрасно. А разве Порфирий Петрович не знает, что Раскольников преступник? Конечно, знает, но ждёт личного покаяния. А было ли оно?..

Прочитывая пласт русской литературы под иным — библейским, а не школьно-советским — углом, проводя удивительные параллели, поневоле пытаешься цитировать Священное Писание и в собственном творчестве. И в какой восторг приходит душа от осознания причастности к традициям великой русской литературы!

И конечно, чем-то особенным были творческие семинары у Олеси Николаевой по вторникам. Мы опять разбирали тексты до косточек, до буковок, но теперь это были НАШИ тексты, и всё осмысленное приходилось говорить в лицо автору. Бедные стихи, что мы только с ними ни делали! Мы обрезали лишние строфы, кроили по-новому, уточняли слова.

— Возможно, так было бы лучше? — говорил оппонент и зачитывал вирши, в которых изменил анапест на хорей, а обсуждаемый поэт старался не смотреть в его сторону.

Мы учились анализировать и обосновывать своё мнение, ведь мы действительно могли в этот момент изменить чьё-то решение связать жизнь с литературой.

При поступлении я без особого энтузиазма отнеслась к тому, что наш курс набирает поэтесса — почему-то была уверена, что женщина не может быть хорошим мастером. Впоследствии выяснилось, что и ей не советовали меня брать, дескать, «тусовщица» и учиться всё равно не станет. Первый год мы смотрели друг на друга с подозрением, но он прошёл, а потом прошёл другой, и вдруг выяснилось, что мне повезло: я попала именно к тому мастеру, которого долго искала. Предыдущие взрослые поэты разбивали меня в пух и прах, а Николаева погладила по голове и сообщила, что всё будет хорошо. И всё действительно стало хорошо. Ведь в конечном итоге, как сама Олеся Александровна сказала в речи на защите наших дипломов: «Поэт — это судьба». Ровно после этих слов за окном сверкнула близкая молния, и прогремел гром. В тот день была гроза.