Сайт СФУ
Сибирский форум. Интеллектуальный диалог
май / 2015 г.

Основы человековедения

В 2000 году журналист Александр ГРИГОРЕНКО каждый день показывал фокус, который публике не надоедал. Вот стоит рослый и плечистый Саша рядом со своим крошечным автомобилем «Ока». Наклоняется, в долю секунды будто складывается вчетверо, — и вот он уже за рулём любимого Окакия, а в салоне ещё есть место для пассажиров. Не машина, а какое-то искривление пространства, уютный карман в другой мир. Зрители аплодируют, фокусник едет домой в Дивногорск.

Если серьёзно, с категориями пространства и времени, как и счастья, свободы, гордости и пр. Александр ГРИГОРЕНКО всегда работал виртуозно. Сегодня это подтверждено и растущей армией поклонников, и Национальной литературной премией «Большая книга», финалистами которой стали оба его романа «Мэбэт» и «Ильгет». Он по-прежнему живёт в Дивногорске, а работает журналистом в Красноярске. Правда, ездит уже на другой машине.

Фото Антона ПЕТРОВА

Фото Антона ПЕТРОВА

— Саша, как же ты расстался с любимым Окакием?

— А достал он меня однажды крепко. Еду как-то, настроение паршивое, а тут ещё ровно рядом с Покровским собором Окакий глохнуть начал. Милый, говорю, ты мне надоел. Запихал я его на ближайшую парковку и бросил. Продал потом за 15 тысяч дедушке одному колоритному: 70 лет, пистолет в кармане да ещё и страшный бабник. Потрясающий дед! Не жалко было Окакия ему отдавать.

— Что ты сейчас читаешь?

— «Осень патриарха». Люблю латиноамериканскую прозу, она на меня тонизирующе действует. Такая интересная штука: большинство книг, которые мне нужны, я купил ещё в юности. Правда, читал не всё: открыл, просмотрел 2-4 страницы и бросил — казалось, ерунда какая-то. А лет через 15 она мне пригождалась.

С ГОЛДИНГОМ так было. Купил сразу несколько книжек его — всё-таки Нобелевский лауреат, опять же борода красивая. Прочитал полстраницы «Шпиля» — не моё. А потом, уж не знаю, что произошло, но прочитал запоем всего.

— А из современной литературы что последнее читал?

— Женский роман «В ролях» Виктории ЛЕБЕДЕВОЙ. Там про девочку, которая жила у нас в Выезжем Логе, а мать всё хотела её пробить куда-нибудь в богему, в Москву. Такая антизолушка. Хорошая книга. Евгения ЭДИНА «Ведьма в соседней квартире» недавно прочитал. Человек ведь не так много книг за жизнь прочитывает, по-моему, около трёх тысяч.

— Ты свои три тысячи прочитал?

— Нет, конечно. Хотя лет до 30 было время разбрасывать камни, и я читал много всего. Философию и нон-фикшн — очень уж хотел умным стать.

А часть классики непрочитанной тогда осталась. Вот «Анну Каренину» даже с третьей попытки не смог одолеть, не сочувствую я ей. А всё остальное у Толстого люблю.
«Войну и мир» перечитываю постоянно. С любого места, со случайно открытой страницы.

— Так уж и постоянно? Раз в год? Раз в пять лет?

— По ощущениям — всегда. Я человек беспорядочный. Пришло настроение — перечитал хотя бы десять страниц. В прошлом году — два тома. Латиноамериканцев также могу бесконечно перечитывать. У БОРХЕСА, как ни странно, почти не запоминаю сюжетов, но само повествование выводит в нужную тональность для моей работы — стилистическую, речевую. Чтобы что-то сочинять, нужно всё-таки немного приподниматься. Когда ты с сюжетом и персонажем на одном уровне — это в лучшем случае хорошая журналистика. А для прозы нужно немного взлетать, чуть сверху смотреть.

— А что ещё тебе для этого нужно?

— Это вопрос судьбы, как мне кажется. Литературные произведения — это всегда следствие внутренних перемен в человеке. Есть люди, которые умеют, грубо говоря, производить литературу, кстати, часто хорошую. Один из первых таких производителей, насколько я знаю, — Алексей ТОЛСТОЙ. Говорят, именно он первым использовал литературных негров для производства романов. И кроме классических своих произведений — «Гиперболоида», «Ибикуса», «Петра Первого», которые писал сам и честно — издал целую кучу всякой ерундовины просто для заработка.

А произведения возникают в силу внутренних перемен. Все же как-то реагируют на внутренние изменения: кто-то температурой, кто-то романами. Далеко не самый плодовитый, конечно, путь. Особенно если следовать пафосным словам Льва Толстого: «Если можешь — не пиши».

Ждёшь ситуации, когда с тобой произошло нечто потрясающее, и ты чувствуешь, нужно обязательно рассказать об этом всем, иначе — сдохнешь. Однако постоянно так быть не может.

Я и раньше-то плодовитостью не отличался. Первая повесть у меня вышла после армии, потому что армия стала потрясением. Ничего сверхъ­естественного или трагического там со мной не происходило, было то же, через что прошли тысячи и тысячи других людей. Но сам момент перелома, когда ты из мальчика превращаешься во взрослого человека, когда заканчивается детство — это уже интересные перемены.

— Толстой красиво сказал, но давно. Сейчас, мне кажется, этот внутренний ценз не срабатывает, писателей больше, чем читателей. Сообщают обо всём, что с ними происходит: в историях, обрывках разговоров, вкусно ли поели, мягко ли поспали…

— Согласен. Читателя нужно ещё и удивить чем-то. Как в «Зеркале» ТАРКОВСКОГО, помнишь, «Поэт должен потрясать сердца». Мало ли что ты там написал, мало ли, насколько для тебя значимо написанное, а удивить-то чем ты меня хочешь? Жизнь слишком коротка, чтобы читать неимоверное количество макулатуры, которая ничего в тебе не оставит. А оттенков у удивления множество, от «слегка удивлён» до «поражён и размазан».

— Какое произведение тебя «размазало»?

— В подростковом возрасте «На краю Ойкумены» ЕФРЕМОВА. О рабах-греках, которых отпустили домой за то, что они поймали носорога для фараона, но с условием, что они не могут пройти через Египет. И они идут через всю Африку, плывут через Гибралтарский пролив… Я люблю путешествовать, и тема странствий мне нравится. Позже «Преступление и наказание» размазало. Ещё позже — «Шпиль», «Двойной язык» и «Наследники» Голдинга.

Есть книги, которые я бы и рад не читать, но это невозможно, настолько они талантливые. Например, «Обитель» ПРИЛЕПИНА. Несколько раз бросал читать, но талант — это же власть — читай, сволочь, — рука сама тянулась. И дочитал. Хотя книга страшная. Ни надежды, ни любви, ничего настоящего. Только страх. Шок — это тоже искусство. Хотя тот же «Левиафан» я смотреть точно не буду.

— Почему?

— Не хочу. Знаешь, я в последнее время начал свою нежную психику беречь. С 90-х и до совсем недавних пор не было дня, чтобы, открывая газету или включая телевизор, я не слышал о том, какая я, русский, — свинья, и что история моей страны — это сплошное недоразумение в лучшем случае, а обычно — мрак и ужас. И если немец украл, то это потому что есть у этого конкретного немца такой недостаток, а если русский, то по причине природных свойств целой нации.

Иллюстрация к книге А. Григоренко «Мэбэт», художник Корчемкина Наталья

Иллюстрация к книге А. Григоренко«Мэбэт», художник Корчемкина Наталья

И сейчас, когда люди открывают рот, чтобы сказать на эту тему первое слово, я уже знаю последнее. Я и елеев не хочу. Но тратить время на то, что и без того знаю, — зачем? Там будет очередное выбивание у человека табуретки из-под ног. Любой же нормальный думающий человек постоянно в поиске надежды, спасения. А тут — хрясь! — вышибают табуретку: и Бога нет, и люди свиньи, и всё равно все сдохнем…

— Подожди, Прилепину ты не отказываешь в возможности использовать шок, а ЗВЯГИНЦЕВ на него не имеет права?

— Шок — это художественное средство. Чтобы разбудить человека, который чутко спит, до него достаточно дотронуться. А если он «в дрова»? Его же пнуть придётся, иначе не проснётся. И есть, например, шоковый кинематограф БАЛАБАНОВА, которого я считаю великим режиссёром. Шок — он ведь должен быть ради чего-то. Нет, не «чего-то» — ради спасения. Те же «Брат» и «Брат-2» — это не боевики про убийцу. Это эпические произведения, былины. Былины о богатыре, человеке, который стоит вой­ска. Из «Обители» я вынес простое утверждение, в одной фразе оно там дано. Когда Эйхманис говорит Горяинову: «Ты говоришь, что НКВД людей мучает? Посмотри, где ты тут видишь НКВД? Вы сами себя мучаете».

И две маленькие форточки в мир в «Обители» — это два священника. Люди совершенно другого нравственного состава. Два физически истощённых старика оказываются сильнее всех.

Вот для этого нужен шок. Чтобы понять, что в жизни настоящее.

— Как тебе кажется, люди сейчас меньше читают?

— Не знаю. Мне приходилось уже с моими читателями встречаться, так они читают гораздо больше меня. И о литературном процессе более осведомлены. Хотя «много» — такая категория подозрительная, много хорошего в принципе быть не может.

— Первую встречу с читателями помнишь? Страшно было?

— Да! Я всё перепутал, запинался, голос дрожал, двух слов не мог связать, какие-то провалы в памяти вдруг случились… Потом проще стало, приятно поговорить с людьми о том, что тебе самому интересно.

Я недавно поймал себя на мысли, что… Раньше я завидовал таким вещам, от которых мне сейчас страшно. Например, что кто-то выпить мог больше, чем я. Или пользовался большим успехом у барышень.

— Так это юношеское бахвальство, возрастное.

— Нет, есть люди, которые до конца жизни считают, что нужно быть здоровеньким, хорошеньким, для противоположного пола привлекательным, всегда в центре внимания.

— А по твоему мнению, каким должен быть человек?

— Каким… Хорошим. Если говорить конкретно обо мне, то спокойным. Мне не хватает мозгов и спокойствия. Я о том, как в молитве, знаешь: «Господи, дай мне спокойствие принять то, что я не в силах изменить, дай мне мужество изменить то, что могу, и мудрость отличить первое от второго». Вот это самое главное.

Недавно делал интервью с редактором отдела прозы литературного журнала «Октябрь». Она рассказывала, что талантливые люди иногда приносят какое-то откровенное сырьё. Потому что их гонят издатели. Ту работу, которую человек должен делать два года, их заставляют сделать за шесть месяцев. Вот эта постоянная гонка — ради чего это?..

— Так все процессы за последние 20 лет ускорились.

— В литературе скорость ведёт к снижению уровня. Голдинг в 43 года свою первую книжку опубликовал, потом ещё несколько романов написал и замолчал на двенадцать лет. Не знаю, смог бы я вытерпеть двенадцать лет? Я зарабатываю словом с 21 года. После публикации первой повести работал в газете. Смог бы я ничего не говорить целых двенадцать лет? Для меня это открытый вопрос. Для такого поступка нужны спокойствие и мудрость.

— Ты холерик?

— Теперь нет, а в юности был, мягко говоря, очень эмоциональный товарищ. Не зря же в одной молитве, где перечисляются грехи, есть строчка «яже от юности и от науки злы, и яже суть от нагльства и уныния». То есть юность, злая наука, наглость и уныние ставятся в один ряд. Юность — это избыток телесного здоровья и энергии на фоне дефицита мозгов и жизненного опыта. Хотя, мне кажется, по поводу любого человека есть устойчивый высший замысел…

— Даже если так, можно за всю жизнь не понять, в чём он.

— Да. Но перед любым человеком, неважно, верующий он или нет, однажды возникают какие-то откровения, что-то настоящее, правда как она есть. В Евангелии есть слова, что всё простится, кроме хулы на Духа Святаго. То есть Дух — это правда, которая является перед тобой, и ты понимаешь, что это правда, но идёшь против неё. И это единственное, что не прощается. Это вопрос не только религиозный — человеческий. Например, ты вдруг понимаешь, что всё, к чему ты стремился в течение всей жизни, оказалось чем-то чудовищным. И понимая, продолжаешь это делать. Вот это самое ужасное, что может случиться.

— В детстве ты исписывал целые тетради сказками. Что там было?

— Традиционные сюжеты, где намешано всё подряд. У меня и младшая дочь сказки сходу придумывает, как многие дети: «Жили-были три козлика: Бодайка, Обзывайка и Литтл Джек». Откуда она это берёт? А шпарит как по написанному, вот прямо сейчас цепляет сюжет за сюжет. У меня так же было в детстве: что вижу, то пою. Не самый плохой, кстати, жанр. Там были какие-то принцессы, какие-то двоечники…

— Ты хорошо учился?

— Не очень.

— Поэтому двоечники?

— Нет, я не был двоечником. Но способности к точным наукам у меня атрофированы. Моя учительница математики Валентина Петровна в 9 классе сказала: «Если Григоренко хоть что-нибудь решит, Енисей потечёт в другую сторону». Она сделала вывод: если мальчик сочинения струячит по целой тетрадке, какой из него математик. И позволила мне на своих уроках ничего не делать, главное — не мешать другим.

— А читатели у твоих детских сказок были?

— Конечно. Дело в том, что я лучше всего работаю по заданию. И писал, когда в школе говорили, что к какому-то празднику нужно сочинить сказку или стишок. Меня это вдохновляло, потом читал на публике, перед всей школой. Учителя умилялись.

— Где ты учился после школы?

— В Кемеровском институте культуры, специальность «Руководитель самодеятельной киностудии».

— Какой любопытный выбор…

— У моего отца была любительская киностудия. Кино и сейчас для меня важно: сочиняя, сначала вижу кино, а потом переношу его на бумагу. А в юности кинематограф для меня был бог!

Хотел поступать во ВГИК, но мне сказали: во-первых, тебя туда не примут, потому что у режиссёров и артистов своих детей много. Во-вторых, даже если ты окончишь ВГИК, придётся снимать только то, что тебе скажут. А вот после кемеровского института культуры сможешь снимать всё, что захочешь. Смешно сейчас, конечно. Но я не жалею.

— А служил ты где?

— В войсках связи в Полтаве, Муроме, Москве. Что меня поразило в армии, как я сейчас понимаю, — то, как советский народ потихоньку начинал пожирать друг друга. Я говорю не о дедовщине, она есть в любой армии. Это нормальное явление, свойственное любому чисто мужскому обществу. А в армии вдруг появилась потребность отомстить невинному человеку. То есть беспричинно унижали тебя, потом ты ни за что унижаешь другого. Открытая злоба, месть.

Вот, кстати, к вопросу о книгах, к которым возвращаешься. Я в 1992 году купил 22 тома «Архива русской революции», репринтное издание Гессена, до сих пор читаю. Это воспоминания эмигрантов первой волны, от фрейлин и министра Набокова до курсисток. Так вот главное общее впечатление о гражданской войне — это разгул мести всем и за всё. Там есть персонаж, бывший театральный парикмахер Ральф, которого пинками из театра выгнали за кражу золотых украшений у примы оперетты. Позже, работая в ЧК, он встретил человека, который когда-то спас его от тюрьмы. И сказал ему: «Я должен тебя расстрелять. Но тебя я не расстреляю. Сейчас я мщу всем и за всё».

И вот это непроговоренное, но уже ощутимое желание мести всем и за всё — это и есть гражданская война внутри. Немотивированное желание сделать человеку больно. И в армии среди этих 18-20-летних, среди которых был и я, как раз зарождалось это желание мстить всем и за всё.

Помню удивление, что народы СССР не очень-то и дружны. Когда армянский мальчик говорит «Туалет пусть русские свиньи моют», а русский его не иначе как чуркой называет… И из этой ситуации концентрированной злобы невозможно выйти. Такая гражданская война в зачатке.

— Но её ведь не случилось. И ты мог бы забыть о пережитом, но почему-то взялся за повесть.

— Меня распирало. Казалось, что я обязан всем рассказать о происходящем. Тем более что у дембелей в институте был чудовищно льготный режим. Выгнать могли только за антисоветскую агитацию или аморальное поведение. Поэтому на занятия никто не ходил, зачёты-экзамены сдавали, когда кому хотелось. Некоторых моих однокурсников подкосило это настолько, что они до диплома так и не добрались.

— А где и как издали твою первую повесть?

— Это же был конец 80-х, время коротичевского «Огонька» и т.д. Открытие на открытии: пламенных большевиков-то, оказывается, расстреляли. А и сами пламенные большевики были убийцы. ТУХАЧЕВСКИЙ, например, оказывается, тамбовских крестьян газами травил. Очень это воодушевляло. Начитавшись «Огонька», мы с моими друзьями ПОГОРЕЛОВЫМ и ЯРОЩУКОМ на ступеньках пельменной, прозванной Пентагоном, решили выйти из комсомола. Правда, в комитете комсомола нам объяснили, что поскольку курс идеологический, то исключение из комсомола автоматически ведёт к вылету из института. К этому мы не были готовы. Для очистки нашей совести комсомол вскоре развалился. А вслед за ним и Советский Союз.

Я показал повесть куратору нашего курса Александру Илларионовичу ДМИТРИЕВУ, он передал знакомому, который как раз готовил к печати альманах «Провинция», где меня и опубликовали. Гонорар был сума­сшедший — 390 рублей, трёхмесячная моя зарплата.

— Письма от первых читателей хранишь?

— А не было писем. И меня тогда интересовало мнение не далёких незнакомых мне людей, а друзей. Вот друзья прочитали, сказали «Зашибись!», и я был счастлив. И считал себя вполне состоявшимся, полноценным и в чём-то даже выдающимся человеком.

— А журналистика откуда взялась?

— В те времена была своего рода иерархия: самодеятельное сочинительство, потом журналистика, а наверху уже профессиональные литераторы. Так что в журналистику я пошёл как на повышение. Тем более тогда она развивалась бурно, и вес её был неизмеримо больший, чем нынче.

— Сейчас, ты считаешь, ещё есть журналистика?

— Как коммунальная служба — да. Людям необходимо получать информацию, быть в курсе происходящего, и журналисты сегодня обслуживают эти потребности. Иногда нужны и другие точки зрения, и даже публицистика. Но того веса, который был у профессии в 90-е, конечно, уже нет.

Тогда перед людьми, вышедшими из закрытого общества, стояло много судьбоносных вопросов: кто мы такие? Какая на самом деле наша история? Как к нам относятся за границей? Что такое гамбургер? И об этом рассказывали журналисты. Интернета не было, но у «Нового мира» тираж был пять миллионов. Сейчас — около пяти тысяч.

— Ты чувствуешь себя состоявшимся?

— Нет.

— Как же так? Делал то, что захватывало, написал два замечательных романа…

— Так я ещё хочу. Это же не законченное действие, а процесс. Вот помру, там и решат, состоялся я или нет. Жизнь — это процесс, жить-то хочется каждый день.

— А снять фильм ты не хотел?

— Хотел. Но не сниму. Человек с улицы ведь не может стать главным инженером? И талант управленца должен быть. Я знаком с одним кинорежиссёром, Александрой СТРЕЛЯНОЙ. Предполагалось, что она будет ставить экранизацию моего «Мэбэта» и приехала знакомиться: молоденькая, худенькая, в каких-то походных тапочках, с сумочкой... А начали разговаривать, и я поразился, насколько это жёсткий, цепкий, фантастически умный и волевой человек. У меня этого нет. Мне бы с собой управиться.

— Как ты написал первый роман?

— Тоже по заказу. Работал тогда в Киеве. Ностальгия заела, а у работодателя как раз появилась идея сделать проект о тайге. На чужбине о родине пишется хорошо. По договорённости мне платили по 10 долларов за страницу текста. Денег было немного, и я считал: ага, сегодня сорок долларов заработал, хорошо.

Если же без шуток, для меня это был очередной переломный момент, я из юноши переходил в матёрого мужика, болезненно, через разные житейские катаклизмы, имевшие серьёзные последствия. Знаешь, мне обычно неинтересно содержание событий, гораздо важнее внутренние последствия. Как в «Осени патриарха» МАРКЕС рисует абсолютную власть, так и мне захотелось воссоздать совершенно счастливого человека. По всем параметрам абсолютно математически счастливого человека.

— И на экзотическом фоне.

— Да, тут сошлись обстоятельства. Может, отчасти мои книги так хорошо и приняли из-за этой экзотики. Хотя я не следил за литературной конъюнктурой, не понимал, что востребовано.

— Зато какое глубокое знание предмета, мифологии…

— А вот для этого и нужно быть киношником. Нам ещё на первом курсе сказали: «Дети, кино — это картинка». И помимо смысла, который ты в него вкладываешь, ты должен чётко выверять детали, которые будешь использовать. Пусть их будет совсем мало. В этом смысле мир тайги хорош, потому что скуден: лыжи, нарты, чум, лук, пимы — всё. Из зверей мишка,
зайка, белочка, росомаха какая-нибудь. Сравни с Маркесом: там ведь буйство всего, это романы человека, живущего в тропиках. Всё квакает, чмякает, друг друга жрёт, вращается, булькает, воняет.

Или великого китайца МО ЯНЯ открой «Большая грудь, широкий зад» — потрясающая вещь, в которой на тебя надвигается гигантская лавина жизни. Всегда что-то происходит, мешаются люди, ослы, тараканы, дети, духи. И происходит всё в реальное время в реальном месте. Я впервые у него увидел, как трагическое одновременно совмещается с комическим. Например, эпизод: китайцы из маленькой деревни, которые всегда видели оккупантов-японцев чистенькими и марширующими, решили, что у тех ноги не гнутся, а гибнуть они должны от дерьма. Поэтому перед тем, как к ним прислали часть японцев, они залили целое поле дерьмом. И описание, как потом этих крестьян казнили.

А тайга в этом смысле, как соборы времён иконоборчества: голая стена и крест.

— Ты сам сколько времени провёл в тайге?

— Нисколько. Вопрос же не в том, где ты был, вопрос в том, куда ты отправляешь человека. Это ведь не природоведение, а человековедение. А моделирование ситуации абсолютно счастливого человека — это обычные ницшеанские вещи.

— А ты-то можешь быть счастливым?

— Это же состояние. Постоянно пребывать в нём невозможно. Иногда да, я бываю счастлив целую минуту.

Александра КАЗАНЦЕВА